§ 4. "Русская идея" в антикоммунистическом мифотворчестве Бердяева
Бердяевская интерпретация русской истории требует особо внимательного к себе отношения прежде всего ввиду ее широкого использования буржуазными идеологами Запада. Вообще необходимо сказать, что своей относительно высокой популярностью в странах Западной Европы и Америки Бердяев обязан прежде всего интенсивной рекламе его философии истории России. Среди западных интеллектуалов найдется не так уж много людей, верящих мистико-эсхатологическим схемам Бердяева. Однако довольно большое число из них склонно рассматривать Россию и СССР через призму его философии Причин этому много, и главная из них состоит в усиленной популяризации его идей буржуазными идеологами, что в свою очередь обусловлено резким антикоммунизмом и антимарксизмом бердяевского философствования Именно это определяет ценность его наследия в глазах буржуазных историографов, профессуры и гуманитариев «истеблишмента», реакционного духовенства Запада Значительная доля успеха писаний Бердяева связана с экспрессивно-энергичной манерой изложения им своих идей, довольно экзотичной смесью мистицизма, экзистенциализма, антикоммунизма, аристократизма и анархизма. Кроме того, Бердяев выступал в качестве свидетеля трех русских революций, как «бывший марксист», пророк «нового средневековья», «мирового кризиса» и «конца света».
Философия русской истории у Бердяева не выявляет общих и специфических особенностей развития русского общества, его материальной и духовной культуры, формирования национальных традиций, социальной психологии на основе анализа объективных социальных закономерностей, по-особому проявившихся в истории России История для него — это духовная история, выступающая в качестве квинтэссенции и основы всех остальных исторических событий и процессов. Но сама духовная история всего лишь феноменология, обнаружение и символизация некоторого «замысла», мистической «судьбы» России.
Бердяев не объясняет, чем оправдана такая провиденциалистская точка зрения. Он занят другим — доказательством того, что Россия на протяжении всей своей тысячелетней истории развивалась постольку, поскольку ей была предначертана определенная судьба, поскольку ей суждено было явить миру «русскую идею», независимо от того, сознавала ли она это или нет, правильно или неправильно, успешно или неуспешно стремилась реализовать эту «идею». Бердяевская доктрина «русской идеи» стоит в тесной связи с соловьевской философией истории России. «...Идея нации, — писал последний в книге «Русская идея», — есть не то, что она сама думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности» (109, 3). Суть «русской идеи», по Бердяеву, заключается в осуществлении царства божия на земле, или, как писал еще в XV в. инок Филофей, идеи Москвы — Третьего Рима, т. е. в том, чтобы Россия стала религиозным (и государственным) центром всего христианского мира. Другими особенностями бердяевской философии истории России были отнесение последней к «христианскому Востоку», а также постулат о существовании некой типологии «русской души», фундаментальными чертами которой были объявлены «первобытное, природное язычество, стихийность бесконечной русской земли и православный, из Византии полученный аскетизм, устремленность к потустороннему миру» (27, 8).
Исходя из таких произвольных и ложных религиозно-мистических предпосылок, Бердяев и пытается проследить судьбу «русской идеи» в тысячелетнем интервале. В ходе саморазвертывания «русская идея» избирает в качестве своих хороших и плохих, достойных и недостойных, истинных и ложных агентов различные социальные классы, группы, отдельные личности или социальные институты. Характерной особенностью «русской идеи» оказывается ее пассивность. Несмотря на то что она задана России, «русская идея» относится к ней сугубо безразлично. Русская история предстает как цепь надчеловеческих коллизий, наиболее существенные из которых связаны, во-первых, с «метафизикой русской души», во-вторых, с борьбой между государством и церковью, властью и интеллигенцией, в-третьих, с превращениями самой «русской идеи» (в общественном сознании) из мессианской то в цезарепапистскую, то в атеистическую и коммунистическую. Так что бердяевская философия истории России — это пестрый и произвольный набор идей, иллюстрируемых фактами и событиями действительной истории столь же произвольно и бессистемно.
Сначала Бердяев говорит о противоречивом характере «русской души», имеющей в своей основе не только природный дионисизм (идея, явно навеянная Вяч. Ивановым), но и религиозные инварианты: «Религиозная формация русской души выработала некоторые устойчивые свойства: догматизм, аскетизм, способность нести страдания и жертвы во имя своей веры, какова бы она ни была, устремленность к трансцендентному, которое относится то к вечному, к иному миру, то к будущему, к этому миру» (там же, 9). Затем среди этих неизвестно откуда и почему взявшихся стихий русской души появляется мессианизм «русской идеи». «Искание царства, истинного царства, — утверждает Бердяев, — характерно для русского народа на протяжении всей его истории» (там же). Все это в свою очередь осложняется противоречивым положением России как «христианского Востока». «Русская идея» должна была осознаваться то как относящаяся к внутренним мотивам европейской цивилизации, то к самобытному миру Востока. Противоборство этих двух тенденций в осознании «русской идеи» нашло свое выражение в борьбе славянофильства и западничества как противоборство Востока и Запада: «в душе русского народа происходила борьба Востока и Запада...» (27, 13).
В период царствования Петра I «русская идея» вступает в новую фазу развития благодаря расколу между народом, так и оставшимся, согласно логике Бердяева, восточноправославной мистической стихией, и «правящим слоем» нового европеизированного типа. Постепенно от последнего отделился «культурный слой», который во второй половине XIX в. получает наименование интеллигенции и превращается в главного носителя «русской идеи». Но и этому «духовному» слою общества вскоре суждено было расколоться и претерпеть массу превращений ввиду того, что сама «русская идея» якобы была понята его представителями различным и противоречивым образом. Одновременно «культурный слой» (интеллигенция) оказался «раздавленным двумя основными силами — самодержавной монархией сверху и темной массой снизу» (там же, 21). (Нетрудно различить за бердяевскими рассуждениями отражение реального положения русского либерализма начала XX в., которое приняло здесь форму религиозно-мистической историософской конструкции.)
Однако, несмотря на то что государственная власть и народ были названы Бердяевым «основными силами», вся эта мистическая история, случившаяся с Россией, по существу определялась у него уже с середины XIX в. перипетиями «духовной борьбы» в среде русской интеллигенции. Потому и заключительный, точнее предпоследний фазис фантастического шествия «русской идеи» по необъятной равнине «русской души» вылился в мистико-интуитивное описание борьбы основных идейных направлений второй половины XIX— начала XX в.
Приступая к описанию этого этапа феноменологии «русской идеи», Бердяев отмечал, что последняя была выражена в доктринах, отражавших типологию «русской души», в частности таких ее «начал», как утопизм, нигилизм, анархизм, экстремизм, фанатизм и тоталитаризм. Заканчивается мистерия «русской идеи» постепенной внутренней поляризацией интеллигенции, в которой она осознается, с одной стороны, как... коммунизм, а с другой — как «религиозное возрождение» (имеются в виду прежде всего социально-религиозные проекты «нового религиозного сознания»).
Во многих своих работах, особенно в «Русской идее», «Истоках и смысле русского коммунизма» и «Самопознании», Бердяев многословно и риторично описывал истоки и смыслы «русского коммунизма», мессианизма, идеализма и эсхатологизма, объясняя их судьбой «русской идеи». Религиозно-мистическое сознание Бердяева превращало реальную историю России в сверхъестественный процесс. События, объяснимые действительными человеческими потребностями и объективными противоречиями общественной жизни, были истолкованы как «символизация» неких мистических замыслов и идей. Вот почему феноменология «русской идеи» заканчивается У Бердяева столь же выспренным, сколь и смехотворным выводом: «Вместо Третьего Рима в России удалось осуществить Третий Интернационал...» (там же, 112). В итоге Бердяев признал крушение «русской идеи». Русская история закончилась неудачей. Все было напрасно, и все было ни к чему — к таким пессимистическим и нигилистическим выводам пришел он в результате попытки проследить «судьбу» России. Все это вполне согласовывалось с его идеей «неудачи истории», эсхатологизмом и призывами к «духовной», т. е. разрушающей объективный мир, «революции».
Что касается причин такого крайнего извращения действительной картины мира, то главная из них заключается в порочной методологии Бердяева. «Русская идея» проявляется как религиозно-мистический феномен, тогда как основные события русской истории служат ее символизацией и манифестацией. В ходе мистификации Бердяевым русской истории она начинает превращаться в нечто неживое, светящееся, зыбкое и неестественное. Мы имеем здесь уже не реальную, полнокровную историю, а царство духов, движение персонифицированных и чаще всего ужасных, античеловеческих потусторонних («метаисторических») стихий. Надуманность основных положений историософии Бердяева бросается в глаза. Почему же эти фантастические конструкции имеют на Западе известную популярность и всячески восхваляются нашими идейными противниками? Основная причина — в потребности идеологов современного империализма использовать антисоветизм и антимарксизм бердяевского наследия как идейное оружие в борьбе с мировой системой социализма.
Особое значение имеют также форма и способ изложения Бердяевым своих идей. Именно здесь он достиг особой изощренности, и именно в этом — один из секретов эффективности воздействия его книг на определенные круги современной буржуазной интеллигенции Запада, а также на некоторые группы верующих в нашей стране. Вот почему хотелось бы критически рассмотреть манеру изложения и способы внушения им своих интуиции и «прозрений».
Неискушенный читатель бердяевских работ оказывается объектом воздействия феномена, характерного для литературы «потока сознания», но проявляющегося в сфере достаточно для него необычной — в религиозно-экзистенциалистской и антикоммунистической литературе. Высокий темп, интуитивность, афористичность, своеобразная неупорядоченность изложения рассчитаны на то, чтобы поразить, шокировать читателя, сбить его с толку.
В результате ускользает обычно самое главное — посылки автора; читатель как бы гипнотизируется неожиданными поворотами и переходами мысли, выводами и заключениями, представляющими собой вспышки религиозно-мистического воображения. Вокруг предметов, к которым обращается философско-религиозное сознание Бердяева, разыгрывается настоящая словесная буря. Суждения, выводы, интуиции, афоризмы, аналогии и параллели, метафоры и намеки размывают всякие четкие границы объектов, о которых идет речь. По форме это чаще всего краткие предложения, в которых одна и та же мысль может повторяться снова и снова через несколько таких же повторяющихся или похожих предложений. Создается впечатление нерасчлененности, «синтетичности» целых абзацев, а порою и книг Бердяева. Итогом является попытка описания «опыта переживания» личностного, исторического или божественного. Это описание мозаично. У Бердяева феноменологическая и образно-интуитивная дескрипция крайне подвижна, стихийно-иррациональна. Она подобна ряду вспышек в сознании. Но вспышка была бы вполне уместна, если бы освещала предмет, а не ослепляла читателя. Более того, в сознании остается не след освещенного предмета, а след вспышки, которому соответствует впечатление: «что-то, кажется, реальное и яркое там было». В этом один из способов одурманивающего, «магического» эффекта работ Бердяева.
«Хитрость» этих описаний состоит в том, что они заключают в себе философские, религиозные, идеологические, а нередко и открыто классовые и политические предписания и указания, причем указующе-предписывающий характер дескрипций навязчив. Необычность давления на сознание читателя ведет к возрастанию эффективности воздействия. Читатель-неспециалист чаще всего художественно и «импрессионистично» воспринимает его работы, что по существу уже означает победу той манеры, стиля и способа прочтения и усвоения, которые предлагает Бердяев.
Рассмотрим одно из типичных историософско-антикоммунистических его высказываний. «Противоречивость русской души, — пишет он в «Истоках и смысле русского коммунизма», — определяется сложностью русской исторической судьбы, столкновением и противоборством в ней восточного и западного элемента. Душа русского народа была сформирована православной церковью, она получила чисто религиозную формацию. И эта религиозная формация сохранилась и до настоящего времени, до русских нигилистов и коммунистов. Но в душе русского народа остался сильный природный элемент, связанный с необъятностью русской земли, с безграничностью русской равнины» (27, 8).
Цитата эта начинается с утверждения о «противоречивости русской души». Эта противоречивость описывается на абстрактно-неопределенном уровне как столкновение и противоборство «восточного и западного элемента». В следующем предложении речь идет уже о другом — о влиянии православия на «русскую душу», но по инерции кажется, что освещается все то же противоречие. Далее поток предложений, то ли связанных, то ли не связанных между собой, нарастает. Возникает своего рода вихревое движение: «Душа русского народа была сформирована православной церковью, она получила чисто религиозную формацию». Эта состоящая из двух почти тавтологичных по смыслу предложений фраза создает впечатление чего-то раскручивающегося. Почти тавтологичность заключается в замене во втором предложении слов «православной церковью» более сильным и категорическим утверждением: «чисто религиозную формацию». Это утверждение повисает в воздухе и противоречит всему сказанному до и после, но поток мыслей, слов и суждений слишком стремителен, причем этот поток ни на что уже не опирается, он развертывается и несется в «безосновности», поддерживая себя все новыми «завихряющимися» предложениями. Степень смещения смыслов и акцентов возрастает, но так как возрастает и частота их введения в один и тот же абзац, то этого, предполагается, не замечает летящая за бердяевской мыслью-страстью-воображением мысль читателя: «И эта (!) религиозная формация сохранилась и до сегодняшнего времени, до русских нигилистов и коммунистов». За какие-то считанные секунды в сознании читателя проносятся глобальные феномены: «русская душа», «западные влияния», «восточные влияния», «православная церковь», «религиозная формация русской души», «русские нигилисты» и «коммунисты». В калейдоскопе огромного исторического масштаба — от начала русской истории до XX в. — все смешивается, сочетается и ассоциируется. Например, «нигилисты и коммунисты» — какая легкая, будто случайная (лишь по созвучию) связь, но такое соседство понятий, не имеющих между собой ничего общего, повторяется неоднократно, навязывая читателю прочную антикоммунистическую ассоциацию и стереотип. И читатель не успевает этого заметить, ибо мимолетное, по видимости, начало не тревожит и не задерживает его внимания.
Далее: «Но в душе русского народа остался сильный природный элемент, связанный с необъятностью русской земли, с безграничностью русской равнины». Прежде всего это «но». Такое обычное для Бердяева «но» поражает больше всего, так как противоречит всему сказанному до этого. Однако на поверхности результат опять в пользу Бердяева. Разве не экстравагантным выглядит этот головокружительный перелет, пикирование из «чистых сфер» на грешную землю, и не просто на какую-то абстрактную землю, а на необъятную русскую «равнину»? Вслед за Бердяевым читатель должен совершить несколько прыжков. Основные остановки: «русская душа», «восточные и западные элементы», «православная церковь», «русские нигилисты и коммунисты», «русская равнина». И все это — за время прочтения одного абзаца.
В процессе «скакания» бердяевской мысли в ней происходит масса самых различных смешений и превращений. Одно из них — превращение географических понятий в философско-психологические. Со своей стороны философские и социологические категории начинают ассоциироваться и даже сливаться с географическими. Особенно охотно Бердяев употреблял словосочетание «география русской души». Напав на эту «золотую жилу» — сочетать термины географии с понятиями религиозной феноменологии и психологии, — Бердяев долго не может остановиться. «Для русского народа одинаково характерен и природный дионисизм, и христианский аскетизм... Пейзаж русской души соответствует пейзажу русской земли. Русские историки объясняют деспотический характер русского государства этой необходимостью оформления огромной, необъятной русской равнины» (27, 8).
Здесь уместно сделать два замечания. Первое: если уж быть последовательным в проведении принципа переноса особенностей природы на национальный характер и национальное сознание, то точнее было бы говорить не о крайностях «русской души», а о ее уравновешенности («равнина»), но и к равнине русскую душу не сведешь. В России есть и холмы, и горы, и реки. . . Крайности, которые приписывает Бердяев национальному характеру (мессианизм и анархизм, дионисизм и аскетизм, религиозность и нигилизм, бунтарство и рабская покорность), их резко выраженная динамика, борьба и т. п. были бы более присущи, согласно этой методологии, народам, живущим в условиях резких перепадов высот, среди глубоких ущелий и горных вершин, но не нации, формировавшейся по преимуществу в среднерусской полосе. Во-вторых, показательно замечание, сделанное как бы мимоходом, но в то же время так, как если бы мысль, в нем выраженная, была общепринята и несомненна: «Русские историки объясняют деспотический характер власти...» и т. д. Кто же эти «русские историки»? Известно, что большинство ведущих историков дооктябрьской России (Б. Чичерин, К. Кавелин, С. Соловьев, В. Ключевский, П. Милюков и др.) в основном принадлежали к «юридической школе» русской историографии. И уж во всяком случае ни для кого из них мистически понятый географический фактор не был главным методологическим принципом. Так что ссылка на русских историков здесь совершенно неуместна. Бердяевские методы убеждений и доказательств допускают порой такие вольности, от которых постарался бы уберечься любой, дорожащий последовательностью своей мысли, литератор. Не является исключением такое, например, утверждение Бердяева: «У русских «природа», стихийная сила, сильнее, чем у западных людей...» (там же, 8). Спрашивается, что означает и на что опирается это «сильнее»?
Большинство приемов Бердяева-литератора сводится к стремлению навязать истину двумя, с первого взгляда противоположными, способами: либо лобовыми, безапелляционными «сверхсмелыми» утверждениями, «доказательная сила» которых в смелости и воинственности их бездоказательности: «доказательство» здесь — в авторском волевом усилии, в напоре страстей и т. п.; либо в «подсовывании» постулатов, точек отсчета, базовых оценок «с тыла», «за спиной», т. е. минуя разум и аналитическую способность читателя. Конкретные методы такого «подсовывания» многочисленны; для того чтобы их выявить, необходим специальный анализ. Но наиболее часто встречающийся — это метод «вкрапливания» оценок и выводов в описание. Читатель проскакивает эти вкрапления, не успевает или забывает спросить о том, каковы основания не только оценок и выводов, но и каковы основания самого феномена, описанию которого посвящаются тысячи врывающихся в сознание слов. Общим же приемом убеждения является у Бердяева иррационализм, понятый в широком методологическом и стилистическом смыслах.
Характерной особенностью методологии Бердяева-«персоналиста», особенностью, о которой он сам едва ли подозревал и которая явно противоречит его персонализму, является торжество своеобразной античеловеческой имперсональной стихии во многих его работах. Имперсонализм связан здесь не с преклонением перед родовым или натуралистическим началами, с противопоставлением природного, общего или безликого — человеку, «я». Этот имперсонализм — результат сложного и ненамеренного сочленения иррационалистических, мистических и феноменологических мотивов с приверженностью к эмоционально-психологическому описанию различных «прафеноменов», имеющих обобщающий или собирательный характер. Фактически большинство работ Бердяева посвящено не проблеме конкретно-индивидуальной, неповторимой личности, за которую, как ему казалось, он постоянно боролся, а «метапсихологическим» процессам, происходящим в «ноуменальных» сферах с реалистически (в средневековом понимании этого термина) описываемыми явлениями и идеями. В работах по истории и социальной философии это особенно заметно. Они до отказа заполнены ожившими, «одушевленными» идеями: «русская идея», «идея империи», «религиозно-мессианистская идея царства», «идея Москвы — Третьего Рима» и др. В спиритуалистической атмосфере ведут призрачное существование различные «сознания» (народные, интеллигентские, религиозные и т. д.). Например: «Основное столкновение было между идеей империи, могущественного государства военно-полицейского типа, и религиозно-мистической идеей царства, которое уходило в подземный слой, слой народный, а потом... в слой интеллигенции. Столкновение между сознанием империи, носителем которой была власть, и сознанием интеллигенции будет основным для XIX века» (там же, 14).
Идеи, почти в платоновском смысле, как подлинные реальности, вступают у Бердяева в борьбу, они трансформируются, входя в один «слой», уходя из других «слоев» и т. п. Динамика идей-явлений оказывается первичной, более существенной и значимой. Личности, социальные группы, классы, народ как действительные материально-духовные силы не выступают в бердяевских работах в качестве таковых и «оживают», лишь поскольку существуют эти «феномены», своего рода феноменологически-экзистенциальные универсалии, «экстрареальные» реальности.
Методология Бердяева осложнена еще и за счет включения в нее ряда субметодов (эмоционально-образное осмысление, диалогизм и драматизм, религиозный символизм). Последний используется и как элемент общей иррационалистической гносеологии, и в форме утверждений о «символике», в которую якобы облекаются являющиеся идеи. Так, Бердяев говорит о символике мессианской идеи «Москвы — Третьего Рима» или символике исторических сил, власти и т. д. Символические наклонности Бердяева сказываются и в обилии безличных предложений: «В этот период в России XIX в. пытались христиански обосновать социализм...», «верили, что в молчаливом, в бессловесном еще народе скрыта великая правда о жизни...», «между верхним и нижним этажами русской культуры не было ничего общего, был полный раскол. Жили как бы на разных планетах» (27, 23; 14—15; 91).
Идеализация и мистификация достигают максимума, когда речь у Бердяева идет о культуре и действительно духовных образованиях. Рассмотрим фразу: «Русская мысль, беспочвенная и бунтующая, была в XIX веке внутренне свободной и дерзновенной, не связанной тяжелым бременем с традицией, внешне же стесненной и часто гонимой» (27, 21—22). Она характерна своей абстрактностью, в ней говорится о некой общей, «одушевленной» русской мысли, которая в своей «общерусскости» и «надклассовости» теряет свою реальную структуру, свои реальные корни и реальных носителей. Почти невозможно отделить в этом случае метод от его содержательной реализации, так как описывается нечто и в самом деле духовное — русская мысль.
Когда речь идет о подобных феноменах, они превращаются под пером Бердяева в гораздо более абстрактные, субъективированные и «одухотворенные» явления, чем аналогичным образом идеализируемые им факты и процессы материальной истории. В слове «одухотворение», по сути очень емком и хорошем, в данном случае приходится усматривать негативный смысл, так как «одухотворение», как его производит Бердяев, — это скорее «опривиденивание», мистификация; все, что попадает в сферу его «описаний», начинает жить неестественной призрачной жизнью. В своей одержимости идеализмом Бердяев проделывает довольно-таки жуткую операцию: он превращает живые явления в ходячие, двигающиеся скелеты. Говоря о явлениях духовной культуры, он разрубает их связи с объективной материальной реальностью, во всех остальных случаях он «счищает» и «срезает» с фактов и процессов истории их живую историческую плоть, сводит их до существования призраков. Иными словами, он так «одухотворяет», что, кроме «духа», вернее скелета духа, ничего не остается, и всякая попытка конструктивно продумать любую его мысль ничего не дает, ибо такие мысли-призраки как вода меж пальцев утекают и исчезают, не задерживаясь даже в сфере воображения и фантазии. Если же к ним отнестись недостаточно критично, то все эти фантомы захватывают человека, удерживая его в мире иллюзий и заблуждений. У Бердяева не было настоящей ответственности перед Россией и ее историей. Ведь он видел «исход» России в исчезновении ее в каком-то апокалипсическом крушении. Пребывая в мистических и метафизических сферах, Бердяев пытался оттуда разглядеть в национальной истории и сознании то, что хотя бы в малейшей степени могло подкрепить его витающие над жизнью схемы. Трудно предположить, чтобы он не понимал, что его тенденциозные манипуляции с историческими фактами, конструирование ничем не обоснованных аналогий и схем способствовали распространению и закреплению в общественном сознании дореволюционной России консервативных сторон ее жизни. Твердя о мессианизме, он пытался представить его как универсальный фактор русской истории; проповедью национализма Бердяев подогревал буржуазно-националистические настроения; говоря об апокалиптизме, экзистенциализме и экстремизме русской души, он вносил страшную путаницу в сознание людей, не разобравшихся в сложных перипетиях классовой борьбы предреволюционного, революционного и переходного периодов русской истории. Будучи ренегатом буржуазного демократизма, он большую часть своей жизни воевал с идеями демократии и равенства, пытаясь доказать не только их ошибочность и вредность, но и отсутствие всяких демократических начал в «русской душе», и это особенно охотно используется врагами СССР с целью принижения социальных и духовных достижений нашей страны.
Работая над разрушением прогрессивного наследия русской культуры, Бердяев, с другой стороны, способствовал созданию такого чудовищного образа России, русского, русской истории, что и сегодня туман этих образов еще не развеялся в сознании значительной части западных интеллигентов. Россия для консервативного, либерального и конформистски настроенного интеллигента Запада предстает через призму бердяевских описаний как загадочный и непостижимый даже для самого себя зверь, одержимый мистическими, анархическими, националистическими и апокалипсическими страстями. Нормальному человеку все это может показаться бредом, но в том-то и дело, что сама сегодняшняя жизнь буржуазного Запада в основе своей анормальна. Она все больше иррационализируется и дегуманизируется, неуклонно насыщаясь мифами, предрассудками, мистикой и чертовщиной любого (от примитивного до изощренного) качества. Если же принять во внимание систематическую религиозную и антикоммунистическую пропаганду, одностороннюю информацию о Советском Союзе, тенденциозную подборку произведений русской художественной литературы и т. п., то легко себе представить, сколько лжи, иррационального, мифического витает в атмосфере буржуазного общества. И в этих условиях фантасмагория Бердяева начинает восприниматься как нечто хотя бы отчасти отражающее действительный мир России и СССР.
Подводя итоги, следует сказать, что хотя Бердяев много говорил о творчестве, его восприятие.русской истории и современности было нетворческим и реакционным, так как его деятельность как литератора и религиозного мыслителя всегда была направлена на реставрацию консервативного и отжившего.