Российское гуманистическое общество

www.humanism.ru

1.5. Мыслитель и идея: к психологии отношений

Лев Шестов, борющийся с вечными мертвыми и умертвляющими жизнь истинами, не был равнодушен к беспредпосылочной истине как таковой. Но ещё больше он был неравнодушен к людям, особенно к мыслителям. Мир идей для него всегда был чем-то столь же реальным, а иногда и более прочным, чем мир материальный. Л. Шестов проявлял к миру идей не проходящий с годами интерес. В его сочинениях, кажется, речь идёт только о мыслителях – и он сам кажется историком мысли. Но на деле всё обстоит наоборот. Он интересуется не мыслителем в традиционном смысле, т.е. его внешней, обращенной к людям стороной, а человеком, находящемся в скрытых от посторонних внутренних отношениях со своими идеями, истиной, теорией, мировоззрением, в том числе и, выражаясь по-марксистски, производящем потребительские товары – те же идеи. Но Лев Шестов так не говорил. И не потому, видимо, что не увлекался Карлом Марксом. А потому, что человек – и в первую очередь мыслитель – это существо, живущее в мире идей, имеющее с ними отношения При этом их сила, власть, значение были и суть для него не менее судьбоносными, жизненными и значимыми, чем дыхание, пища, само выживание или даже смерть. Мыслитель более чем другие пребывает в мире своих отношений с идеями. И коль скоро в этой области жизни разворачиваются исключительно важные события, то и отношения здесь бывают не менее, а, возможно, более драматичные, чем в той внешней и видимой жизни, которую мы обыкновенно и имеем в виду, когда произносим это слово.

Образно говоря, мыслитель в мире идей и господь бог и раб, и Зевс-громовержец и прикованный к скале Прометей. В конечном счете, эта область жизни может быть, и, не исключено, что и бывает, самой значимой и драматичной для личности, особенно мыслителя. Талантливым свидетелем и «репортёром», сообщавшим о событиях в этой области человеческой жизни был Лев Шестов.

По его собственным словам, это было странствование по душам. Он исследует творца идей, как кропотливый и въедливый исследователь, со всех сторон: и как писателя, и как моралиста, и как простого грешника, и как верующего и как торжествующего, и как отчаивающегося человека, т.е. абстрактно говоря, и как субъекта и как объекта идей. Чем же было мотивировано столь пристальное исследование? Что руководило его интересом? Любопытство? Нескромность? Плохое воспитание? Желание увидеть слабости людей и тем самым стать сильнее в собственных глазах, вознестись над ними?.. Нет, нет и нет!.. Кажется, как ни кому другому, ему была близка эта область живых, экзистенциональных отношений между человеком и его убеждениями, верованиями, надеждами, идеалами, принципами, которые живут в нас, прежде всего, в виде идей. Как никому другому Л. Шестову была ведома драма между нашим мировоззрением и нами самими как живыми людьми, драма, которая так часто делает человека не просто невольником, рабом своих идей, но просто живым трупом. Острие этой драмы, ее исключительная сложность состоит в том, что даже победа мыслителя над идеей в любой момент следующий момент может обернуться и обертывается поражением. Прежде всего, потому, что разыгрывается она на все той же почве идей, мировоззрения. Ибо чаще всего мы побеждаем идею – идеей, теорию – теорией, одни убеждения – другими, жаждущими занять освободившийся на миг трон человеческого внутреннего мира. Эта драма кажется безысходной именно потому, что борьба человека за свою подлинность ведется в сфере и орудиями идей. Здесь человек сам низводится до идеи, переставая быть принадлежащим себе живым существом, т.е. лишая себя самой жизни. Вот почему то, что в жизни не есть идея, а случай, отчаяние, дерзновение, восторг, приближение смерти, ужас, неслыханное счастье, пафос беспочвенности так интересовали этого мыслителя. Но было бы правильно говорить о Н. Шестове не как о мыслителе, а как об экзистенциальном мыслителе, или – ещё точнее – как о человеке «философствующем всем своим существом» (Н. Бердяев).

Казалось бы, ответить на вопрос, для чего производятся идеи, достаточно просто. Для жизни, для изменения к лучшему мира и условий существования. И когда мыслитель найдет, как ему кажется, вот эту самую идею, живое слово, она должна перевернуть мир навсегда и бесповоротно. Поэтому он страстно любит ее любовью отца и любовника одновременно. Столь сложное чувство связано, по-видимому, с эгоистическим желанием получить нравственное воздаяние за свои собственные душевные страдания, за поиски этой идеи, за муки ее рождения. Истины, конечно же, вечные и особенно философские, необходимы, убежден Л. Шестов, не столько нуждающимся в утешении, сколько для самих утешителей, для тех, кто производит идеи, вызывает их к жизни своими страхами перед таинственной неизвестностью. Осенившая мыслителя идея – это награда за годы умственных, «духовных» скитаний, «бездомности», страданий. Положительная истина воспринимается мыслителем как гарантия его персонального мета- и просто физического спокойствия и уюта, комфорта и безопасности, и даже как залог признания и памяти благодарных потомков. Обретенная истина греет и поддерживает, кормит и чаем поит… Вспомним, знаменитое из Достоевского: «Свету провалиться или мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб чай всегда пить». Это не книжный персонаж, а сам Достоевский, считает Л. Шестов, готов всех за копейку продать ради собственного спокойствия.[1]

Может быть, поэтому взаимоотношения мыслителя и идеи напоминают отношения мужчины и женщины. Ко всему прочему, у идеи «женский характер». Она сочетает в себе противоположные начала, отражающие ее суть: нежность, утешение и обещание спасения, с одной стороны, и агрессивность, требовательность, стремление подчинить себе – с другой. Поначалу она поворачивается исключительно привлекательными своими сторонами, прельщает, привлекает, убеждает, что она и есть та единственная, которую он искал всю свою жизнь. Мыслитель заботится о ней, служит ей, развивает и продвигает ее в жизнь. Их движение навстречу друг другу столь стремительно, что мыслитель не замечает, как его любовное, преклоненное отношение к идее перерастает в служение ей или, как пишет Л. Шестов, в «радостную покорность», в рабство, в конечном счете. Подчинив себе своего родителя, идеи теперь уже «по-матерински» опекают, заботятся о человеке, а на деле лишают его свободы. Но, пребывая в этом страшном, по сути, состоянии «радостной покорности», мыслитель даже не замечает этого. Он готов и дальше служить идее, быть «ее данником и бессловесным рабом» ради порядка в жизни и мыслях. На деле такой порядок может существовать лишь в классных комнатах или за прочными и надежными тюремными стенами, но мысль эта подавляется ради стремления к системе… Так, например, Н. К. Михайловский, по мнению Л. Шестова, был одним «из тех счастливых избранников, которым дано всю жизнь служить идеям». «Таким людям, – продолжает он, – и идеи служат, оберегая их от ужаснейших переживаний».[2]

Случается, однако, и так, что мыслитель, сам не зная отчего, внезапно вдруг захочет свободы – захочет совершить разрыв. Но если он решится на это и отступит от своих прежних принципов, его ждет страшная судьба. Поэтому Лев Шестов предлагает мыслителю всегда помнить, что наилучшие отношения с идеями – это «дистанционные» отношения. В противном случае он начнет как освободитель, а закончит как заключенный изнутри и как тюремщик во вне, т.е. по отношению к другим людям, «осчастливливаемых» им своими идеями. «Внутренняя дисциплина, – пишет Л. Шестов, наблюдая динамику развития отношений мыслителя, идеи и обыденной жизни, – еще более, чем внешняя, предоставляемая тюремщиками и палачами, оберегала устои и давала крепость и силы как государству, так и народу. Людей не щадили, с ними не считались».[3] Большинство философов, начиная от Аристотеля, уже разделили эту участь под влиянием идей, не имеющих очертаний и плоти, но ранящих беззащитный ум и тело человеческое. Впрочем, и Н. А. Бердяев, например, сходился с Л. Шестовым в том, что идея – это субстанция.[4]

Однако идеи могут быть признаны и за умственную инфекцию, заколдовывающую все человеческое существо и превращающую хозяина в слугу.[5] Такое случилось, например, с И. Кантом. Л. Шестов считает кантовскую совесть самым, что ни есть на свете, обидным для достоинства человека: «Не убивай не из-за жертвы, а из-за предстоящих тебе неприятностей с категорическими императивами! Здесь все: и глубокий человеческий эгоизм, и слабость, и трусость».[6]

Благие кантовские пожелания были опорочены им же открытыми категорическими императивами. Быть может, оттого доктор Чехов испытывал к разного рода идеям и постулатам нескрываемую брезгливость? «Психологические изыскания обыкновенно приводят объективного исследователя к заключению, что самые великодушные человеческие стремления в последнем счете вырастают из эгоистических мотивов и побуждений», – еще раз подчеркивает Лев Шестов, рассматривая психологию страстной приверженности мыслителя идее.[7] Идеи оказываются средством порабощения не только мыслителя, но и людей, на которых эти идеи изливаются. Мыслители, таким образом, оказываются весьма обычными тиранами, подобными всем другим. Они не отмечены печатью исключительной мудрости, поскольку полагают, что их истина – это истина для всех. Так, например, любовь к ближнему Толстого, нравственный идеализм Канта и Платона «выдвигают на первый план идею и прославляют служение ей, а на самом деле им также мало удается выйти из заколдованного круга эгоизма, как и самым обыкновенным смертным».[8] Эгоизм, а именно стремление не быть «ничтожнейшими среди ничтожнейших людей мира», толкал их настойчиво искать твердых принципов и начал. «Оттого-то Пушкин утверждал, что возвышающий нас обман дороже низких истин. – пишет Лев Шестов. – И – это самое главное – все они (Сократ, Платон, Пушкин – А.К.) хотели, чтобы этот обман был похож на низкую истину…».[9] Вот почему Истин не так сильно боятся, как их проповедников: они и себя обманывают, идя на всяческие ухищрения и жертвы, и других подталкивают к тому, чтобы представить обман в виде истины. Все это, конечно, утверждает Лев Шестов, бессознательное фокусничество изощренного ума, предлагающего фикции и миражи взамен обещанных картин жизни. В целом Л. Шестов полагает, что главным условием для существования мыслителя как типа личности является утраченный инстинкт жизни. Такова, выполненная в гротескном стиле, шестовская картина отношений мыслителя и идеи.

Но мыслитель мыслителю рознь. Были среди них и те, кто, не переставал быть человеком, будучи в роли исследователя. Такой мыслитель, искушенный жизненным опытом, «чувствовал, сколько опасности кроется во всяком чрезмерно страстном увлечении идеей».[10] С теми или иными оговорками (у всех у них были моменты слабости и грехопадения в царство идей) к ним Л. Шестов причислял В. Шекспира, Ф.М. Достоевского, Ф. Ницше, А. П. Чехова, Г. Ибсена. С. Кьеркегора, Б. Спинозу, Б. Паскаля. Одним из первых среди них был Сократ. Все они избранники Бога и мученики, отказавшиеся искать в жизни уверенности и прочности – спасительных истин, отказавшихся служить великим идеям, подчиняться им. Для них жить и мыслить – один процесс, а не два раздельных. Для них идеалы не были красивым самообманом. Они «не приукрашали риторикой жизнь», а заимствовали у нее «краски для своей поэзии». Эти философы понимали, что «естественный порядок вещей» смеется над самой продуманной идеей, теорией или принципом.

Таких философов Лев Шестов называл «великими будителями человечества». Они борются с самоочевидностями, они подходят к изначальному небытию. Они первыми испытывают на себе «это невообразимо страшное чувство перехода в инобытийное существование, состояние человека, вынужденного отказаться от той опоры, которая нам дается “принципами”».[11]

Особенно интересен в этом отношении Федор Михайлович Достоевский. Он постиг, что «в глубине идеи таится неразрешимое противоречие, и поэтому старался держаться на ее поверхности».[12] Идеи страшнее всех ужасов жизни, поскольку являются их потенциальными или реальными истоками. Именно поэтому Достоевский «к удивлению своих современников, с таким странным упорством и отказывался благоговеть перед гуманными идеями».[13] Ф.М. Достоевский отважился обнаружить самостоятельность и освободиться от власти давящих идей, он призывал к очень осторожному обращению с ними. Не нужно погружаться вглубь идеи и становится фанатиком, следует слегка отстраниться от идеи, держаться на дистанции безопасности, сохранять свою самостоятельность, не дать себя утащить вглубь.[14] Достоевский, таким образом, «был обречен на участь перебежчика, изменника, предателя. Таким людям идеи мстят, и мстят безжалостно».[15] Идеи безжалостно мстят отступникам, выкидывая их на обочину жизни.

В глазах Л. Шестова жизнь Фридриха Ницше – яркий пример такого случая мщения человеку со стороны идей за «измену». Ницше – писатель, на котором мученический венец, утверждает Л. Шестов. Немецкий мыслитель, как и Ф.М. Достоевский, ушел от менторской гуманности к загадочной жестокости, поскольку увидел, что общепринятые области гуманности не вмещают в свои границы всех тех страданий, во власти которых оказывается человек, объятый реальностью трагедии. Отсюда, считает Лев Шестов, и родился его призыв встать по ту сторону добра и зла. Ф. Ницше одним из первых отказывается от идеи добра, отрекается от самой мысли служить ей. Он осмелился прямо и открыто «протестовать против исключительной требовательности добра», желавшего, чтоб люди признавали его «началом и концом всего». Не из-за морального анархизма, и «не потому, что он был суровый, черствый, холодный, недоступный жалости человек», а потому, что он понял, «что любовь и сострадание ничего принести не могут».[16] Да и понял ли? Лев Шестов считает, что в случае с Ф. Ницше «совесть восстала в человеке против всего, что в нем было «доброго»,[17] и потому требует пересмотра привычных представлений о добре и зле. Фридрих Ницше отказался видеть в нравственности божественные следы, он понял, что зло нужно так же, как и добро и, пожалуй, даже больше и что «солнце может равно всходить и над добрыми и над злыми».[18] Этим Л. Шестов дает понять, за что идеи мстят человеку и за что преследуют его даже после смерти.

Никто больше, чем Фридрих Ницше, не пережил столько злой и несправедливой критики за свою шокирующую «измену» высоким идеалам добру, Богу, любви и нравственности, за отказ служить им. Но он все-таки сказал во всеуслышание, что сами по себе идеи – даже в наших глазах самые возвышенные – спасти человечество не смогут. Ведь Ф. Ницше говорил не только о себе. Он лишь громко и смело возвестил то, о чем думают многие, но обычно замалчивают. За это он и был проклят. Самые яростные его противники – это те, кто сильнее других чувствуют его правоту…

Бежал идей, брезгливо сторонился их А.П. Чехов. Он не желал обманывать своего читателя, лгать ради утешения его или надежды на иллюзорное спасение. Общераспространенное мнение состоит в том, что, если мыслители начнут говорить правду, то жизнь на земле станет невозможной. Оттого она и расцвечивается благородными идеями: «ради жизни на земле». Чехов не разделял этого суждения, но не противостоял ему открыто. Шестов считает Чехова очень осторожным писателем, который, считаясь с общественным мнением, все-таки ведет беспощадную «партизанскую войну» против тиранов – порабощающих людей идей и мировоззрений. Идеи были для Чехова «предметом тяжелой, неумолимой и беспощадной ненависти».[19] Чехов предвидел их мстительный характер и понимал, в чем будет заключаться их изощренная месть: человек, не сумевший подчинить свои мысли идее и поступить к ней на службу, начинает считать себя слабым и никчемным, теряет веру в себя. Поэтому Чехов заранее бежит всякой философии, а его герой и вовсе не имеет никакого мировоззрения: «Вы предлагаете ему новое мировоззрение, но он с первых же слов ваших уже чувствует, что все оно сводится к попытке на новый манер переложить старые кирпичи и камни».[20]

Это, конечно, ненормально с точки зрения человека середины. Но Чехов, по предположению Шестова, чего-то ждал от ненормальности. Сущностью его жизни стало все, чего боятся все обычные люди, и он предпочитал только об этом и рассказывать: о вечных колебаниях, неопределенных блужданиях, беспричинных горестях и радостях. Свобода от идей – это прописанное доктором А. П. Чеховым лекарство от умопомешательства, фанатизма и жестокости. Это, если угодно, способ взаимоотношения с неизвестностью, следование паскалевскому призыву: «Не станем же искать уверенности и прочности».

Таковых не искал Г. Ибсен. Лев Шестов предполагает, что этот писатель был уверен в том, что для соприкосновения с последними тайнами жизни нужно уметь жить одними вопросами без ответов. Но в отношении вопроса о приоритетности идеи над человеческой жизнью Генрих Ибсен давал однозначный ответ. Л. Шестов отмечает, что едва ли найдется еще один писатель, который бы так долго и упорно останавливал свою мысль на вопросе, вправе ли он возвышать свой голос и говорить с трибуны перед людьми. Первопричиной таких размышлений является «страшный и трудный вопрос: чему должен служить человек – идее или личным интересам».[21] Ответ Г. Ибсена: человек должен быть готов жертвовать своей жизнью ради идеи. Нельзя назвать Г. Ибсена рабом идеи по убеждению, но также неправомерно считать его свободным от нее. Ибсен принес в жертву идее не только свою свободную мысль, но и человеческую жизнь. Это и есть то, против чего упреждал Достоевский, опасающийся погружаться вглубь идеи, быть поглощенным ею.

Если мы будем считать Ибсена единственным в этом отношении, то, конечно, ошибемся. Такова судьба всех революционеров и поборников великих идей: справедливости, равенства, братства, благочестия, святости... Не зря Шестов любил размышлять на тему письма Белинского, в котором этот радикальный демократ не хочет счастья и даром, если не будет спокоен на счет каждого из своих братьев по крови, особенно тех, кто своею судьбою являет идею дисгармонии. Эта мысль находится в резком диссонансе со всем, что писал критик. Казалось бы, это есть требование и запрос гуманной человеческой души, отвергающей идею мирового порядка, «предлагающей ему удовлетвориться по поводу гибели сотен Иванов совершенством одного Петра!».[22] Но, на самом деле, заключает Шестов, смысл этого письма сводится не к гуманному признанию приоритета личности, а к выражению того разочарования Белинского в «мудрой» западной философии, которая, как казалось, знала ответы на мучащие вопросы по одному лишь признаку старшинства. Белинский разочаровывается не в истине, а в том, что вся философия – это лишь поиск истины. Ответы ее приблизительны, зачастую ошибочны. Они не гарантируют правды на земле. Поэтому «гуманность» «неистового Виссариона» кажущаяся: «Гуманность должна смягчать, успокаивать, примирять людей на определенной деятельности в пользу ближнего. Короче, гуманность – отвечает, дает ответы на вопросы. Белинский же – спрашивает и так спрашивает, что его вопрос грозит сбить с толку самых верующих идеалистов».[23]

Как происходит порабощение человека идеей? Каким образом мыслитель приходит к выводу, противоположному его личным жизненным устремлениям и оказывается в услужении у идеи? Шестов предполагает, что истина настоящего пророка с пророком рождается и с ним же умирает. «То же, что остается после пророка, что становится достоянием истории, уже не истина, а общеобязательное, обыкновенно очень полезное, общественно ценное суждение»,[24] – рассуждает он. Именно это суждение, лишившись живой судьбы, его породившей, т.е. уже мертвое, обретает самостоятельное существование и начинает господствовать над людьми. Если же оно остается верным себе, то неизменно отвергается людьми по причине невыразимости полноты истины.(?) Видимо, мыслитель должен согласиться на очень сложную роль в отношении к истине, чтобы и ей сохранить жизнь и не погубить жизней людей, готовых умереть за нее. Для этого, полагает Шестов, он должен уметь отпустить истину в тот самый момент, как она попалась ему в руки.[25] Как птица лишается жизни в клетке, так и истина, рожденная в поисках, сомнениях и муках, в руках мыслителя, предлагающего ее миру как уже пойманную и доказательную, теряет свою живительную силу и вместо жизни сеет смерть. Мыслителю ничего не остается, как только признать следующее: «”Истина”, в сущности, не нужна. Если бы она оказалась внезапно отысканной – это был бы очень неприятный сюрприз. По крайней мере, Лессинг так утверждал (а он знал, что говорил), когда просил Бога, чтоб Он истину оставил при себе, а человеку сохранил бы его способность заблуждаться и искать».[26] Заметим, что Л. Шестов везде говорит не о естественном порядке вещей, а об облеченных в строгие философские и научные теории законах, о необходимых социологических и политических установлениях относительно обустройства человеческого общежития, а об истинах человеческих, касающихся самого существа их жизни. Он разумеет идеи, призванные упорядочить бытие человека. Именно такого рода идеи, метафизические истины, и обнаруживают свой своенравный характер.

Сам Л. Шестов всячески стремится избежать попытки создания какой-либо философской системы. Его, действительно, трудно причислить к какому-то определенному философскому течению. Кто он: скептик, иррационалист, экзистенциалист, гуманист, персоналист, нигилист? И да, и нет. Пробабилизм, плюралистичность, независимость, открытость, дерзновенность и ирония – сознательная жизненная позиция Шестова в отношении и мира, и идей. Она позволяла ему (конечно, не без моментов отступлений, а временами и тактических поражений) не связывать себя «ради синтеза какой-нибудь одной идеей»[27], сохранить за собой право говорить то, что он видит и чувствует, а не то, что не должно противоречить раз высказанному убеждению. Это попытка избежать рабства у идеи и не заманить в ловушку читателя. Это приглашение держать всегда глаза открытыми, принимать жизнь целиком и не быть рабом у какого-то принципа, благо еще выстраданного, а то еще и взятого на веру, просто так, в знак доверия к какому-нибудь «учителю мудрости». Моральный релятивизм был присущ Льву Шестову, как и всем тем, кто усвоил уроки Ф. Ницше, Ф. М. Достоевского, А. П. Чехова. Релятивизм здесь – очень простая вещь: не человек для морали, а мораль для человека. И поскольку моралей много, а человек один, то все они релятивны, а человек – нет, т.е. «суббот» много, а человек единственен.

Показателен в этом отношении диалог с воображаемым оппонентом у В. В. Розанова:

— Где же тогда истина?
— В полноте всех мыслей. Разом. Со страхом выбрать одну. В колебании.
— Неужели же колебание – принцип?
— Первый в жизни. Единственный, который твёрд. Тот, которым цветет все, и все – живет. Наступи-ка устойчивость – и мир закаменел бы, заледенел».[28]

Думается, именно такие, только на первый взгляд циничные взаимоотношения мыслителя и идеи одобрил бы Лев Шестов. Современный исследователь творчества Л. Шестова В. Лашов приходит к верному выводу о том, что Л. Шестов писал свои книги «не для того, чтобы внушить какие-то “окончательные истины”, а для того, чтобы указывать любым истинам на те границы, выступая за которые, они перестают помогать человеку и начинают ему вредить».[29]

Добавим также: истины перестают помогать и начинают вредить самому мыслителю. «Нет ничегострашнее человека, одержимого ложными идеями и самоутверждающегося на почве этих идей, это тиран и самого себя и других», – писал Н. Бердяев. Ричард Рорти, размышляя об истине, заметил, что постмодернист не сомневается в ее существовании, но она становится проблематичной, если речь идет об искупительной истине – совокупности «верований, которые должны завершить раз и навсегда размышления о том, что нам делать с нами самими».[30]

В силу именно этих причин: призрачности истины метафизической и искупительной, также как и человеческого рабства перед идеями разного рода, – заставляют Льва Шестова пересмотреть способы взаимодействия человека и мира. Он не желал вкушать с древа познания, поскольку видел в нем средство выпадения из жизни. Прорваться сквозь многомудрие к самому себе намного труднее, чем быть честным, искренним, творческим, всегда открытым новому. Непосредственность восприятия действительности – залог эффективного взаимодействия с ней, способ избежать заведомо ложного или противоестественного, отчужденного отношения к реальности или, как сказал бы Н. Бердяев, избежать рабства у ложных идолов науки, искусства и других негуманно воспринятых и во зло практикуемых культурных ценностей. Николай Бердяев понимал, что существует бесконечное множество форм утонченного рабства человека, самой сложной из которых является рабство человека у самого себя. «Человек бывает рабом и своей возвышенной природы… бывает рабом своего рафинированного «я»… Тип фарисея есть тип человека, у которого преданность закону добра и чистоты, возвышенной идее превратилось в эгоцентрическое самоутверждение и самодовольство. Даже святость может сделаться лжесвятостью».[31] А это путь потерь. Н. Бердяев солидарен с Л. Шестовым в том, что высокая идея, как и низкая страсть, способна свергнуть человека со своего собственного духовного центра. Это самое страшное, что может случиться с человеком. Защита человека от всяческих идолов, в том числе и от идолов гуманизма, роднит двух русских гуманистов, которые отрицали артикулированную строго определенным образом идею гуманности, а заодно и сам гуманизм как «-изм», способный быть тираном.[32] Они не желали быть причисленными к мудрецам мира «средне-нормальной» общеобязательности.

Однако возникает вопрос: зачем тогда писать книги, если «не затем, чтоб показать человеку, как и куда ему нужно идти, чего искать и чего добиваться»? Не в том ли смысл чтения книг, чтобы узнать о существовании многих различных целей и смыслов жизни и через это знание стать автономной личностью? Оказывается, нет. Важно всегда помнить, что, в конечном счете, в решающий момент вся эта мудрость превращается в балласт, отягчающий путь человека. Мы всегда должны быть готовы сбросить его, чтобы взмыть вверх, к себе и подлинности мира. «Задача духовного руководителя, – объясняет Л. Шестов, – состоит лишь в том, чтоб помочь ближнему освободиться от обычной, ставшей как бы второй человеческой природой, мудрости. Здесь еще человек может быть нужен и полезен человеку. Тот, кто узнал тщету человеческой мудрости, тщету готовых путей к истине – может в трудную минуту поддержать и утешить начинающего».[33]

Приведённая цитата свидетельствует об удивительном реализме и трезвом отношении к сонму философий и мудростей. Шестовское понимание философии, её смысла и функции вполне определенно. «Она имеет пропедевтическое значение: подготовить человека к возможным пограничным ситуациям, к катастрофе, научить мужеству и жизни в одиночестве, в неизвестности… Она полезна лишь для “начинающих”. В самой пограничной ситуации, в экзистенции, любая философия, в том числе и экзистенциальная, не нужна», – пишет В. А. Кувакин, разъясняя позитивное определение философии у Льва Шестова. [34] Конечно, слаще всего на свете – слышать истину, как говорил Платон, причём определённую и несомненную. Однако Л. Шестову ближе насмешник Аристофан, который говорил: «Не залезай мне в голову, живи своей». Так мог бы сказать и Л. Шестов, потому что хотел, чтобы человек и мир общались напрямую, минуя неисчислимое множество фальшивых или просто искусственных, фактически пустых картин мира, лишь «отмеченных печатью мудрости», а на деле мешающих ясному, «своему», ничем не замутненному видению действительности.

Примечания

[1] Шестов Л. И. Достоевский и Ницше (философия трагедии). С. 348.
[2] Шестов Л. И. Достоевский и Ницше. С. 372.
[3] Шестов Л. И. Начала и концы. С. 259.
[4] Бердяев Н.А. Философия свободного духа. С. 26.
[5] Интересные соображения высказал на эту тему Ричард Докинс. См. Докинс Р. Вирусы разума // Здравый смысл. 2006, № 2. С.
[6] Шестов Л. И. Шекспир и его критик Брандес. С. 202.
[7] Шестов Л. И. Апофеоз беспочвенности (опыт адогматического мышления). С. 523.
[8] Там же. С. 523.
[9] Шестов Л. И. Solo fide. Только верой. Греческая и средневековая философия. Лютер и церковь. С. 71.
[10] Шестов Л. И. Достоевский и Ницше (философия трагедии). С.337.
[11] Шестов Л. И. На весах Иова. С. 48
[12] Шестов Л. И. Достоевский и Ницше (философия трагедии). С. 337.
[13] Там же. С. 364.
[14] В.А. Кувакин называет это «дистанцией свободы» между экзистенциальным центром человека и его мировоззрением. См. Кувакин В.А. Твой рай и ад. С. 64–77. См. также: Борзенко И.М., Кувакин В.А. Кудишина А.А. Основы современного гуманизма. С. 112.
[15] Там же. С. 372.
[16] Там же. С. 302–303.
[17] Шестов Л. И. Добро в учении гр. Толстого и Ницше. С. 284.
[18] Там же. С. 302.
[19] Шестов Л. И. Начала и концы. С. 337.
[20] Там же. С. 198.
[21] Шестов Л. И. Великие кануны. С. 371.
[22] Шестов Л. И. Апофеоз беспочвенности. С. 208.
[23] Там же. С. 210.
[24] Шестов Л. И. Великие кануны. С. 442.
[25] Пытаясь по-своему решить эту проблему, В. Кувакин пишет: «Мысли прилетают ко мне, словно бабочки или букашки, извне и неизвестно откуда. Мое занятие лишь поймать, схватить их словом, а потом либо отпустить, забыть навсегда, либо зафиксировать, пришпилить их к бумаге. Дело это одновременно хлопотное и жутковатое, и поэтому я испытываю особое наслаждение, особую свободу (почти величие), когда отпускаю или даже отгоняю мысль, кажущуюся мне интересной и оригинальной». (Кувакин В.А. Личная метафизика надежды и удивления. – М.: «Коффи», 1993. С. 9).
[26] Там же. С. 208.
[27] Шестов Л. И. Добро в учении гр. Толстого и Ницше (философия и проповедь). С. 288.
[28] Розанов В. В. Литературные и политические афоризмы (Ответ К. И. Чуковскому и П. Б. Струве) // Новое время. 1910. 25 ноября. Обнаружение морального релятивизма (не ведущего к нигилизму) характерно для многих представителей русской философии конца XIX – первой четверти XX в., хотя его первооткрывателем на русской почве можно считать Ф.М. Достоевского. Однако последовательная защита принципа автономии человека, а не морали, критика морального догматизма и формализма началась на рубеже веков и продолжалась до завершения свободного философствования и творчества в России. Наряду с В. Розановым к числу наиболее проницательных критиков авторитарной морали можно отнести Н. Бердяева, Л. Шестова, А. Чехова, М. Гершензона.
[29] Лашов В.В. Радикальный гуманизм Л. Шестова. // Здравый смысл, 2002, № 3 (24). С. 38.
[30] Рорти Р. От религии через философию к литературе: путь западных интеллектуалов. // Вопросы философии, 2003, № 3. С. 31.
[31] Бердяев Н.А. О рабстве и свободе человека. С. 554.
[32] Стремясь каким-то образом учесть это обстоятельство, современные гуманисты объявляют гуманистическое мировоззрение принципиально вторичным, служебным по отношению к человеку. См.: Борзенко И.М., Кувакин В.А., Кудишина А.А. Основы современного гуманизма. С. 122–123.
[33] Шестов Л. И. Solo fide. Только верой. Греческая и средневековая философия. Лютер и церковь. С. 285–286.
[33] Шестов Л. И. На весах Иова. С. 93.
[34] Кувакин В.А. Опровержения и предположения Льва Шестова. // Философские науки. 1990, № 2. С. 61.